В качестве комиссара по пролеткульту Кизлян обнаружил неудержимое усердие. Он, между прочим, раскрал всю мою библиотеку, истребил рукописный материал, собрание писем, альбомы. Требовал, чтобы моя семья не только мыла полы в «культурно-просветительном кружке» — что она и выполняла, — но также, чтобы и «читала лекции» по разным отраслям знания.
— Товарищ Крюкова, вы назначены завтра читать лекцию по физике, — объявлял он властным тоном.
— Помилуйте, товарищ, я же не подготовлена к этому…
— Чего там не подготовлена! Прочти и расскажи словами… Разобъясни — и все…
— Вот разобъяснить-то и не могу.
— Странная вещь! Я вот прочесть не могу, а словами рассказать — это у меня очень свободно. Как с горы на салазках съехать…
— Говорок! — одобрительно утверждал Гаврила Гулевой, явившийся с нарядом на общественные работы: — у него — дарование… Иной сидит при хорошем месте, а почему он сидит, спроси — неизвестно… Ему, может, не сидеть, а голым гузном ежов давить, а он сидит. А другой башковатый человек, а потерянной жизни… Вот хочь бы Филипп… Такой говорок — от семи кобелей отбрешется…
Затея с лекциями в станичном пролеткульте провалилась. Посещение их, как и посещение митингов, было обязательною повинностью. Но когда на митингах стали арестовывать намеченных стариков и пачками увозить их в Михайловку, в тюрьму, — испуганные станичники запрятались в норы, захворали, стали сказываться в отлучке. Митинги опустели. Опустели и лекции и чтения в культурно-просветительном клубе. Тогда на лекции махнули рукой, а собрали со всей станицы граммофоны, гармошки, балалайки и открыли веселый дом. Обставили его реквизированною мягкою мебелью — щедро, даже расточительно, но без особой заботы о стиле. Приглашенная в организационную комиссию Макрида Синицына, давняя жрица богини любви, рябая, широконосая баба, очень насмешила членов комиссии, когда, с размаху севши на пружинный турецкий диван, вдруг испуганно ухнула и всплеснула руками.
— Ты чего, товарищ Макрида? — участливо спросил Кизлян.
— Да я думала — провалилась… какой он мягкий…
— Вот буржуи на каких лавках-то посиживали! А теперь мы посидим — трудовой народ…
Макрида собрала ядро увеселительной коммунистической ячейки. Первые роли были определены ее дочери Машке, которая в коммунистическом общежитии была переименована в товарища Мусю, и Малашке Спиридоновой. Малашка стала называться Эмилией. Под аккомпанемент балалайки и гармоники оне пели сатирические куплеты о царе, помещике, попе и генерале. Кизлян рассказывал комические сцены в том же духе. В заключение часов до двух ночи шли танцы. Буфет носили кавалеры в собственных карманах.
Эта сторона культурно-просветительной деятельности возымела огромный успех. Молодежь станичная сперва несмело, а потом, входя во вкус, очень охотно и усердно потянулась к вечерним и ночным развлечениям, введенным в обиход патриархально-строгой ранее станичной жизни.
— Бабство молодое взбесилось… прямо взбесилось, — говорил мне старый мой школьный товарищ: — как мало-мальски примеркать станет, все туда — в культурный кружок. И всю ночь кружатся… Станешь говорить снохе: — Машка! и не стыдно тебе, и не совестно? Муж у тебя бьется, любушка, в смертном бою, а ты свальному греху предалась! — «А какое твое дело? Перед мужем сама буду отвечать», — говорит. Голос? Все аж закипит: эх, кабы старые права, миколаевские, — вожжами бы ее, стерву… а теперь поди — тронь, пожалится дружку своему и завтра же тебя, раба Божьего, в ревок или режь-ком… как это у них там называется… а там разговор короткий: к стенке…
Из всех гнойных струпьев, оставшихся от большевизма, самый злокачественный и отвратительный — этот след распущенного погружения в свальный грех, утратившего всякую сдержку стыда и стеснения. Тлетворное дыхание свободы в этой области оказало свое разлагающее действие и в патриархальных хуторских углах, и в культурных центрах, свихнуло совесть не только легким «бабочкам-козявочкам», но и цивилизованным особам, среди которых, увы — из песни слова не выкинешь, — изрядный процент приходится на долю учительниц…
Были насилия разнузданной красной рвани — о них слушать больно до нестерпимости. Но еще горшею горечью отравлялась душа, когда приходилось узнавать о гнили душевной, заразившей, как и гниль физическая, пошатнувшийся организм родного народа…
В нынешние светлые лунные ночи на берегах родного Дона, закутанных золотистой дымкой, перекликаются не только ружейным и пулемётным огнем воюющие, но и обыкновенными человеческими голосами. Драгоценное свойство юности — всегда, во всяком положении, как бы ни было оно тяжело и мрачно, находить предмет своеобразного развлечения.
— Бросьте воевать! — доносится с «того» берега, когда-то своего, близко знакомого, а теперь обвеянного зловещей загадочностью.
— А вы покажите — на примере! — отвечает наш берег.
— Что вы, черти, не дадите воды из Дону напиться? воду гнилую тут пьём.
— Погодите, мы вас не так напоим еще!
— За кого воюете? Подумайте: за генералов!
— А вы за кого?
— Мы за Ленина.
— И Троцкого? Вашему Ленину Мамонтов последние волосенки выдергивает…
По существу, детское зубоскальство — вся эта словесная перепалка двух берегов. Но если вдуматься глубже, в ней трепещет тот же трогательный вопрос, который волнует всех — и старых, и малых, многосведущих и тёмных, простых и умудренных людей: за кого, или точнее, за что идет эта кровавая бессмысленная бойня, кому от нее выгода, кто стал благополучнее, счастливее, какое улучшение и облегчение внесла она в жизнь, какой новой истиной осветила и возвысила человечество?..