Может быть, мой случайный собеседник, мне ранее незнакомый, и не обобщает всех наших местных умонастроений, но с уверенностью могу утверждать, что он, его дети и внуки, сейчас стоящие в рядах защитников родного края, их соседи, однохуторяне и станичники — все менее всего ломают голову над конечными заданиями той миссии, которая возложена на них судьбой. Не потому, что она недоступна их пониманию или не касается их сознания, — мысль о воссоздании единой России отнюдь не чужда им, но в их простецкой расценке своя привычная, обыденная миссия хозяйственного труда и устроения, понятная и близкая сердцу, не менее высока и существенна, чем объединенная Россия, не говоря уже об осчастливленном мире и всем человечестве. Поэтому угол наш чужд громких слов и кимвалов бряцающих, красивых жестов и великолепных поз. В нашей бравой нынешней обыденности для них нет соответствующего резонанса, и наше выполнение долга перед родиной аскетически чуждается какого бы то ни было громогласия и орнаментовки.
Поэтому-то у нас чаще всего слышится один простой, естественный и искренний вопрос:
— Ну, когда она кончится, эта погибель?
Но когда в тихие, теплые ночи с «того» берега, затканного лунным светом, доносится крик: «товарищи, внимание, давайте кончать войну!» — наша сторона, твердо и решительно откликается:
— Замажь рот, пархатая тварь. Мы кончим… узнаешь скоро… хороших гостей хорошей задвижкой угостим…
«Товарищи» — даже в глазах легковерной в простоватой части медведицкого воинства — выветрились, полиняли и утратили всякую степень кредита. И не только потому, что выдохлись листки их — сейчас они перебиваются старьем, макулатурой зимнего изготовления, все еще с Красновым воинствуют, — но и главнее всего — в силу полного отсутствия благородства или даже простой благопристойности способов их войны. То, что «товарищи» грабят и присвояют нажитое казачьим хребтом добро, — не вызывает уже ни изумления, ни естественного негодования: бери, черт с тобой, перекладывай до поры до времени в свой карман, придет время — посчитаемся… Но есть виды гнусности, которые даже и для «товарищей» чрезмерны: стрельба по детям, по женщинам, выходящим за водой к берегу, по телятам, доверчиво бредущим на косу к водице, стрельба по окружной больнице, по обеим церквам, по пустым школьным зданиям… Ни цели, ни смысла не разгадать в этом бессильно-злобном желании напакостить, разбить, причинить ненужную боль…
Мы — я и мой собеседник-старик — спускаемся с горы к монастырю «навестить святых». Когда мы выходим на открытую часть ската, вражеский берег приветствует нас коротким звуком: та-ку. Повторяет его раз, другой, третий. Пульки повизгивают где-то высоко в стороне, а все же неприятно. Останавливаемся и смотрим с упреком в сторону предполагаемых «товарищей».
— Что вы, сволочи, не видите, что ли, мы без всяких тех… идем по своему делу… — басит в их сторону мой седовласый спутник.
— Та-ку! та-ку! — отвечают на это из леса.
Старик пожимает плечами:
— Ну и сволочь! право, сволочь… Давайте подадимся влево, тут ложбинка… А то как бы бешеная какая-нибудь не окарябала… Ну, это и люди! — негодующе обращается он ко мне: — пропаган<ц>ы и сволочь, больше ничего!..
Я молча соглашаюсь с ним.
Участок, занимаемый первым Усть-Медведицким полком, тянулся верст на двадцать. Здесь — на горах, в буераках, песках, перелесках и талах действовала (и действует) самая юная часть Донской армии, воинство, одетое и обутое в живописные лохмотья, но доброе, жизнерадостное и разудалое. Именно — разудалое. Обычная терминология, свойственная официальным реляциям и оценкам, — «доблестная», «героическая» часть — в применении к нашим лихим бойцам отдавала бы некоторой тяжеловесностью и недостаточной точностью. И не потому, чтобы доблесть — самая возвышенная и самоотверженная — была чужда им, их духу и их действиям. Уже многие из них пали смертью храбрых, скошены, как нежные купыри, безжалостной косой смертоносных эпидемий. И все-таки атмосфера удали и неистребимой жизнерадостности окружает каждый пост, каждую цепь, каждую группу этих славных мальчуганов-героев.
— Ну и лихачи! Неподобные лихачи! — отзываются о них деды, лежащие в окопах.
— Надысь наш Тимошка Котелок вылез, не угодно ли, из окопа и с манеркой заправился по косе за водой. Они в него и из винтовок и из пулемета — та-та-та-та… Зачерпнул-таки, сукин кот, успел… Глядим: бегеть, а пулемет, как швельная машинка, зажаривает по нем… тра-та-та-та-та… Не добег, упал… Как-кая беда! Сгорились мы: зря пропал мальчонка, убит. — А может, мол, не убит, подранен лишь? — Тимошка! ты жив, ай нет? А он, сукин кот, задрал ноги да пятками чириков шлеп-шлеп друг о дружку: жив, мол, и здоров… воду лишь вот расплескал, назад надо итить… Ну, не землеед ли?..
Это пренебрежение к опасности, нежелание думать о ней, по общим отзывам, выявилось основной чертой, отличавшей всю Усть-Медведицкую сводную бригаду, которой пришлось действовать на растянутом верст на полтораста боевом фронте, от Трех-Островянской до Усть-Хопра. Эти лихие мальчуганы не обнаружили, может быть, нужной выдержки, хладнокровия, осмотрительности. Они, например, рвались в ночные разведки, а старые, испытанные разведчики после двух-трех опытов брали их неохотно и объясняли эту неохоту так:
— Толковать нечего: легки, все у них вприпрыжку, за ними не успеешь. Но одно: стрелять уж охотники без меры, даже чрезвычай… залотошат, засуетятся, того и гляди, что свой же тебя снижет… Нет уж, ну их к Богу, без них спокойней: средственно ведешь свою линию, как надо, по стрелебии, оно и на живот легче…