Редакционные статьи -2 - Страница 16


К оглавлению

16

И когда мимо меня проходит колонна родного полка на костлявых, замотанных беспрерывной работой лошадках, и песенники впереди играют родную песню, в которой «тоска и удаль, красота разгула и грусть безбрежная» слились в одну чудесную симфонию, и дирижер-станичник с седой щетиной на подбородке, в облезлой папахе, на буланом маштачке, размахивая плетью, дребезжа разбитым баритоном, весь уходит в воодушевляющую роль хормейстера, а рядом с ним другой — с каштановой бородой, из-под самых глаз уходящей волнами к плечам и поясу, залихватским подголоском выделывая фантастические узоры на безбрежной, как степь родная, мелодии, — я чувствую и всем существом своим понимаю: «все-таки есть еще порох в пороховницах казачества»…

И я вспоминаю прекрасный образ, который нашел великий писатель земли русской в «Хаджи-Мурате» для изображения жизнестойкой энергии и силы противодействия той девственной и глубокими корнями вошедшей в родимую землю человеческой породы, которая изумила и пленила его сердце беззаветной преданностью своей, — светок-татарник… Он один стоял среди взрытого, <вз>борожденного поля, черного и унылого, один, обрубленный, изломанный, вымазанный черноземной грязью, все еще торчал кверху. «Видно было, что весь кустик был переехан колесом и уже после поднялся и потому стоял боком, но все-таки стоял, — точно вырвали у него кусок тела, вывернули внутренности, оторвали руку, выкололи глаза, но он все стоит и не сдается человеку, уничтожившему всех его братьев кругом его»…

Необоримым цветком-татарником мыслю я и родное свое казачество, не приникшее к пыли и праху придорожному в безжизненном просторе распятой родины, отстоявшее свое право на достойную жизнь и ныне восстановляющее единую Россию, великое отечество мое, прекрасное и нелепое, постыдно-досадное и невыразимо дорогое и близкое сердцу.

ЗДЕСЬ И ТАМ

В столицах шум. Гремят витии…

Некрасов
«Донская речь», № 13. 27 нояб. (10 дек.) 1919. С. 2

Среди безудержной словесной расточительности, в атмосфере общего убожества мысли, рабьего фетишизма перед «завоеваниями революции», сердцевина которых — сплошная гниль и плесень, в чадном угаре политического распутства, постылой алчности, бешеной погони за кусками, в невылазной яме голодных и холодных жалоб, ропота, озлобления — тоскует сердце и болит душа.

Думы, горькие, как полынь-трава, не<от>вязные, тоскливые, как ненастные осенние вечера, уходят туда, где теперь на зябком ветре, под дождями и метелями, под студеной изморосью, в грязи и слякоти идет великая работа, кипит страда безбрежная и неусыпная. Работа боевая. Страда по<вин>ная, служебная, подготовительная.

С трепетом робких надежд, томительных, вздыхающих, с лихорадочной тревогой ожиданий толкутся и копошатся около этой работы тысячи людей, выжитых из родного гнезда, из обжитого угла, — людей мне близких и невыразимо жалких. Хутора, спрятавшиеся в степных балках, буераках, рощицы, крошечные полевые плетеные хатки, старые скотные дворы, по-казацки «базы», — всё, в прежние времена к зиме обычно пустующее, заброшенное, ныне убого оживлено кибитками, арбами, тощей скотинкой и озябшими людьми, не имеющими иного приюта, кроме безбрежной степи под низким серым небом.

Из-за барьера, отделяющего их от врага, из-за Дона, с седых курганов и меловых высот правобережья — глядят они каждый день на далекие церкви родных станиц, на ветрянки, на светлые полянки песков. Глядят, вздыхают. Шепчут губы детскую молитву Неведомому и Всемогущему, и глаза застилаются слезами…

Они, конечно, висят гирей на ногах войсковых частей. Они стесняют боевую работу, затрудняют продовольствие, снабжение фуражом, вопрос размещения. Но они же придают войскам тот дух прочного ожесточения и непримиримости, который служит залогом успеха. Дух святой ненависти к врагу, притеснителю, расхитителю трудового достояния, неудовлетворенную жажду отмщения. Отныне борьба не на жизнь, а на смерть перешла из области ораторских фигур в полосу действительного массового настроения.

И как бы порой положение наше ни было трудно и тяжко, каких бы возмутительных размеров ни достигало наше разгильдяйство, ротозейство, беззаботность и непредусмотрительность, какие бы прорехи ни зияли в механизме нашей обороны — я верю в чудодейственную силу этой отныне неискоренимой ненависти к красному угнетателю, ожесточившей сердце народа. Она выручит, она спасет. Я знаю: эгоизм, низкое лукавое ныряние в сторону от долга, шкурничество, безбрежное воровство, усталость, разутость, раздетость еще не раз бросят нас в зыбкую пучину тревог и отчаяния. Но каждый раз с удвоенной и утроенной силой вспыхнет огонь святой ненависти к угнетению, во имя чего бы оно ни входило в жизнь. В наличности ее и прочности нет сомнений для тех, кто разделяет скитания и тоску бесприютности в холодном, тускло-золотистом просторе наших родных степей с беженцами медведицких и хоперских станиц.

* * *

Августовское отступление было совсем иного характера, чем январское. Четыре месяца хозяйствования красных научили станичников уму-разуму больше, чем миллионы воззваний, указов, прокламаций и речей. В январе из станиц и хуторов уходили только «реестровые кадеты», т. е. занесенные в списки обреченных, воинствующие противники большевизма и полу-большевизма, имевшие все основания опасаться расправы от местных, до поры до времени таившихся шакалов доморощенного большевизма. У этих сторонников советской власти по ту сторону баррикады были родственники, члены семьи, своя заручка, и естественно, что каждое слово, каждая царапина, полученная здесь с «кадетской» стороны, должны были быть возмещены десятикратным воздаянием. Потому «кадеты» и уходили.

16